Eduard Bagritsky

Dust fills the nostrils — the horses neigh.
Acacias molt over the firewood stacks.
In the wind the red hemp is asway.
The sun stands in the middle of the backyard,
The lunch-break arrives, having gnawed
its way through the growling soot of the day.

I'm home, til dusk. All is quiet.
The sun's aboil in every flint.
But bluntly, from the deep, from the heart
The Caugh's foreboding is coming to me.

The world is prickly and naked again:
Stones — angles, and houses — are angles;
The grass is so green that its aftertaste is caustic.
The roads are white to the point of screeching.
Improbably prodding each other along
Sprouts and Celcius shoot for the sun.

This means that the mucus in the larynx has dried,
That the air is well-fried and it's sinking down,
And in a low rumble from beneath,
Along the vines, rises the tubercular mould.

The earth is getting hoarse from the heat.
The thermometer explodes. And onto me
Thunderously collapse other worlds
In cascades of mercurial flames.
They burn me, they seep into my lips.
And the road too flows like mercury.
In the evening I'm off to the reporter's club,
For a lecture and a movie,
A get-together of the reporter's workshop.
At home it's all drowsy and dusky:
Such is the milk's modest testament.

The same old emasculated view in the windows,
The same feline and infantile world
That crawls through the veins and chokes them,
It is dear to me to the point of disgust,
Its soot fills the nostrils, the mouth,
Larinx and lungs — all are full,
It calls to attention with a
Fryingpans' hissing voice, to remind:
Sleep more, while the world is still orderly. Sleep, sonny-boy."

The hand grows heavy and cold,
The sinew beats in the temple.

This means the following: the lungs
Suck the air drop by drop, in tandem;
This means the following: the fabric rusts;
This means the following: chills, stifling heat.

The sinew beats in the temple.
Contracts behind the eyelids
As if it were a finger, sharply pointed,
Knocking ever so slightly at the door.
I must rise to unlock it!

Enter! — And so he does:
Sharply angular face,
Goatee sharply angled.
He steps off the wall, out of the mass
Of inflamed banners, or does he?
Goatee forward, the eye squinting
Caustically from under the visor.
I say — "are you here for me,
Felix? I am unwell."

The sun descends along the wall
To give supper to the gutter cats.
The sunset is suffused with boiled fruit.
The famous silence covers all.
And over the wooden out-house
The Moon comes out in its full uncouthness.

He says — "Just came for a chat."
And sits down on the side of my bed.

He seems to continue an old argument,
Says: "The yard under the windows
Is full of prickly cats and dead grass,
Can't tell which century is on.
But the century lies in wait on the pavement,
Sharp-focused like a sentry.
Go, — and fear not to stand near him.
Yours and century's solitudes are the same.
Look around — enemy everywhere.
Offer your hand — no friend in sight;
If the century says "Lie!", then you lie.
If the century says "Kill!", then you kill.
I have also felt the heavy load
Of the hand on my shoulder, and the coarseness
Of soldierly-cut wisker on my cheek.
The table was open wide, just like the country,
The tablecloth was smeared in blood, in ink,
In the rust of pen-nibs, strewn with papershards —
All this stood guard over friend and enemy.
So when the enemy came — he would sit in the same chair,
Sit and then collapse into oblivion.
The dirt sucked out his gentle bones,
And moats closed over them.
The signature on the warrant slithered
like blood streaming from a bullet-hole in the temple.
Revolution, Mother! It is no small weight —
the three-sided sincerity of the bayonet;
It rears out of bloody dregs,
the aged workings of the soil.
Steam-roll it. Hit it with a song.
Egg it on with a shovel, prick with a hoe!
It rears over your head —
take it up on a pitchfork and tip it over.
Let your fate be esteemed;
Die — in victory, the way I died."
Silence. The sinew in the temple
Is calmer and beats more cautiously.
This means that the sweat is slowly
And coldly seeps from the pores.
The wind is in my face, thick like water out of a bucket,
Like the messenger of Victory, like snow, like chill.
The leicocyte of the Moon hangs over the round backyard.
The stars are round, and so are the bushes.
Entire nine hours are poured off into the barrel by the window.
I exit. The bolt shuffles behind my back
And locks. Silence again.
The Earth floats out of the darkness,
It has the texture of a raw plank
Ready for the saw's light dance and
The hammer's heavy gait.
And I exit (the darkness around me)
To the reporter's club, for a lecture and a movie,
A gettogether of the reporter's workshop.

Translated by Roman Turovsky-Savchuk

Эдуард Багрицкий

Пыль по ноздрям - лошади ржут.
Акации сыплются на дрова.
Треплется по ветру рыжий джут.
Солнце стоит посреди двора.
Рычаньем и чадом воздух прорыв,
Приходит обеденный перерыв.

Домой до вечера. Тишина.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.

И сызнова мир колюч и наг:
Камни - углы, и дома - углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
Надсаживаясь и спеша донельзя,
Лезут под солнце ростки и Цельсий.

(Значит: в гортани просохла слизь,
Воздух, прожарясь, стекает вниз,
А снизу, цепляясь по веткам лоз,
Плесенью лезет туберкулез.)

Земля надрывается от жары.
Термометр взорван. И на меня,
Грохоча, осыпаются миры
Каплями ртутного огня,
Обжигают темя, текут ко рту.
И вся дорога бежит, как ртуть.
А вечером в клуб (доклад и кино,
Собрание рабкоровского кружка).
Дома же сонно и полутемно:
О, скромная заповедь молока!

Под окнами тот же скопческий вид,
Тот же кошачий и детский мир,
Который удушьем ползет в крови,
Который до отвращенья мил,
Чадом которого ноздри, рот,
Бронхи и легкие - все полно,
Которому голосом сковород
Напоминать о себе дано.
Напоминать: «Подремли, пока
Правильно в мире. Усни, сынок».

Тягостно коченеет рука,
Жилка колотится о висок.

(Значит: упорней бронхи сосут
Воздух по капле в каждый сосуд;
Значит: на ткани полезла ржа;
Значит: озноб, духота, жар.)
Жилка колотится у виска,
Судорожно дрожит у век.
Будто постукивает слегка
Остроугольный палец в дверь.
Надо открыть в конце концов!

«Войдите».- И он идет сюда:
Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: «Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров».

...Солнце спускается по стене.
Кошкам на ужин в помойный ров
Заря разливает компотный сок.
Идет знаменитая тишина.
И вот над уборной из досок
Вылазит неприбранная луна.

«Нет, я попросту - потолковать».
И опускается на кровать.

Как бы продолжая давнишний спор,
Он говорит: «Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди - и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги»,- солги.
Но если он скажет: «Убей»,- убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови, в чернилах квадрат сукна,
Ржавчина перьев, бумаги клок -
Всё друга и недруга стерегло.
Враги приходили - на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей,
Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей -
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я».
Смолкает. Жилка о висок
Глуше и осторожней бьет.
(Значит: из пор, как студеный сок,
Медленный проступает пот.)
И ветер в лицо, как вода из ведра.
Как вестник победы, как снег, как стынь.
Луна лейкоцитом над кругом двора,
Звезды круглы, и круглы кусты.
Скатываются девять часов
В огромную бочку возле окна.
Я выхожу. За спиной засов
Защелкивается. И тишина.
Земля, наплывающая из мглы,
Легла, как неструганая доска,
Готовая к легкой пляске пилы,
К тяжелой походке молотка.
И я ухожу (а вокруг темно)
В клуб, где нынче доклад и кино,
Собранье рабкоровского кружка.

Стихотворение Эдуарда Багрицкого «ТВС» на английском.
(Eduard Bagritsky in english).